«Ментовская хата». Камера, где сидят бывшие работники МВД

326

Из интервью с Наумом Нимом

Наум Ним — псевдоним писателя, автора повестей и рассказов о советских тюрьмах и лагерях. Был арестован за правозащитную деятельность в 1985 году и приговорен к двум с половиной годам лишения свободы за «распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Освобожден по Указу Президиума ВС СССР в марте 1987 года.

 

Арестовали меня 25 января 1985 года. Мне было 34 года. Долго тешил себя надеждой, что я последний из диссидентов «эпохи застоя», угодивших за решетку, но позже выяснилось, что и после меня еще некоторым «везло».

Сразу после ареста я оказался в следственном изоляторе (СИЗО) КГБ города Ростова. Могу рекомендовать это заведение всем, кто хотел бы хорошо провести время в тюрьме. Только там я не испытывал чувства голода, и вообще там — полное спокойствие. Поначалу, правда, случилась маленькая война: мне начали таскать из библиотеки книги типа «Осторожно, сионизм», «Лицо империализма». Но буквально два заявления — и все это прекратилось, книги стали приносить по моему заказу. Библиотека у них прекрасная… Так что рекомендую.

Коридорные в этой тюрьме исключительно в звании прапорщиков; все гордятся своей службой, своей фирмой и поэтому очень вежливы. Даже — от скуки — готовы оказывать всяческую помощь. У меня как забьется трубка, я ему стучу, и он мне прочищает...

В моей записной книжке, изъятой при обыске, было великое множество разных адресов, телефонов, и ростовские гебешники явно собирались со мной подольше поработать — пройтись по всем именам, поездить в командировки, ну и так далее. Но, увы, из Москвы пришла бумага: срочно, в четыре месяца, закончить следствие — уже не ко двору эти дела были… В результате, к сожалению, в ростовском СИЗО я просидел совсем недолго.

Суд, между прочим, был закрытым, что совсем несвойственно для моей статьи. На самом деле все политические процессы проходили у нас при закрытых дверях, но именовались «открытыми». А мой процесс по требованию следователя был закрыт официально. Как я узнал потом, в спешке гебешники допустили один ляп, и притом смехотворный: не разобравшись, они документ, который в описи изъятого назывался «пять листов рукописного текста», квалифицировали как злобные клеветнические измышления. А то была выписка из работы Маркса! Когда они спохватились, было уже поздно: дело передали в суд и изменить в нем что-либо было уже невозможно. Вот тогда-то они и решили сделать процесс закрытым.

После суда я оказался в Новочеркасском СИЗО, причем поместили меня в «ментовскую хату», где отдельно от всех остальных содержались бывшие работники МВД. Мне объяснили, что посадили меня сюда «для моей же безопасности».

Камера была переполнена: на пятьдесят человек приходилось пятнадцать «шконок» (нар), так что спали мы по очереди.

Появление новичка всякий раз приводило в восторг всю эту публику. Они начинали разыгрывать из себя истинных уголовников, а жертву моментально «раскалывали», как бы каким-то особым зрением распознавая в ней «мента». В результате добивались от несчастного признаний, слез, заставляли его ползать на коленях, участвовать во всяких «играх» (самое невинное — угадать, кто бьет тебя по голове). И только после этого признавались, что они все такие же… Один прапорщик внутренних войск начал выламываться из камеры, когда увидел: все почему-то знают, что он «мент». И очень удивлялся, что охранники за дверью смеются. Он так ползал, так унижался, что стал потом шестеркой для всей камеры...

Это игра была в «ментовской хате» постоянной. И, когда меня ночью туда затолкали, они испробовали ее на мне. Но я их, в общем-то, разочаровал, довольно скоро заподозрив, что что-то здесь не так: уж больно раскормленные для тюрьмы люди пытались разыгрывать из себя настоящих арестантов.

А камера была сытая, хотя «баландеры» ущемляли ее как могли, раздёляя общую зековскую ненависть к «ментам». Однако у многих моих сокамерников сохранились старые связи, благодаря которым они ухитрялись получать дополнительные передачи.

И еще интересная вещь: в отличие от обычных зеков они ничего не читали. Все время у них проходило в мечтах, и я нигде больше не встречал таких самозабвенных мечтаний: вот буквально завтра станет, например, какой-то знакомый прокурором, и все изменится, за ними придут и освободят… Самые большие их терзания были связаны, насколько я понял, с дилеммой — сдать или не сдать того человека, на которого они надеялись. Почти все сидели за взятки, но взяточнической является вся их система, и каждый посаженный знал много подобных случаев про тех, кто оставался на свободе. На этом месте и возникал основной мучивший их вопрос — сдать или не сдать? И кого сдать, а кого не сдать. Им вообще было странно: почему сидят они, а не те — другие?

Еще меня не переставала поражать их юридическая безграмотность. Все писали заявления так: «Прошу в просьбе не отказать». Мне пришлось многим переписывать их кассационные жалобы, они были просто не в состоянии сформулировать свои мысли. Самостоятельно писали жалобы только два человека — бывший заместитель прокурора да судья.

Ментовская хата

Неформальной иерархии, существующей у заключенных, здесь не складывалось. Случалось, правда, иногда, что те, кто поменьше чином, но физически покрепче, начинали сводить счеты с теми, кто чином повыше. Но, с другой стороны, те, кто повыше, получали больше льгот, посылок и т.п. Так что в целом все как-то балансировалось. А внутренний порядок в камере держался только установлениями администрации. Ну и, конечно, все друг на друга стучали. Кажется, они вообще не представляли себе, как можно жить иначе. Что бы ни произошло, все в тот же день становилось известно оперчасти. Думаю, это всеобщее стукачество как раз и исключало установление обычных для тюремного мира отношений. Все человеческие связи в этой камере были ненадежны и недолговечны.

Словом, жить во всем этом становилось для меня все более в тягость, и я стал добиваться перевода к нормальным зекам. Мне хотелось увидеть настоящий тюремный мир, какой он есть, а не наблюдать с утра до вечера бесконечные ментовские игрища и дрязги. Была и еще одна причина для перевода: живя с «ментами», я интуитивно ощущал двусмысленность и ненормальность такой ситуации. Чувствовалось, что все это может иметь какие-то осложнения в будущем. И действительно, интуиция меня не обманула. Позже, когда я лучше узнал тюремную жизнь с ее определяющим все и вся тюремным порядком, я смог оценить, какой опасности подвергался. Дело в том, что пребывание в «ментовской хате» — страшный «косяк» (провинность) для заключенного. Если после его переводят в обычную камеру, он подлежит чудовищной экзекуции. Уже до конца срока ему не отмыться. И на новом сроке — если такой случится — тоже.

Так что, вырвавшись от «ментов», я избежал больших неприятностей, тем более что из Новочеркасска я шел тяжелым этапом, где меня и слушать никто бы не стал, достаточно самого факта: «Вот пассажир из «ментовской хаты». Мне и так пришлось пережить несколько напряженных часов в день перевода в общую камеру, когда там узнали, откуда я пришел.

… Поначалу все просто замерли, как в «Ревизоре», — такая немая сцена получилась. Но в эту минуту крайней опасности я опять-таки верно проинтуичил и нашел правильную линию поведения. Поняв с ходу, кто есть кто и с кем тут следует разговаривать, я бросил свой матрас под лавку и прошел прямо к окну, где, видно сразу, самые авторитетные располагаются. В тюрьме вообще не бывает разговоров со всей камерой. Спрашивает и говорит тот, кто считает, что имеет право спрашивать и говорить. И еще я понял — говорить надо как можно короче, не пускаясь в длинные объяснения. Я им сказал, что меня из «ментовской хаты» убрали, что там сидеть невозможно и что сижу по политической статье.

Тут они перестучались с другими камерами, собрали информацию, что кому обо мне известно. К счастью, там на больничке как раз в то время находился один очень авторитетный вор «в законе», Евгений Кузьмич. И, когда дело дошло до него, он распорядился, чтобы меня не трогали, чтобы приняли меня, нормально в новой камере. Тем все и кончилось. Позже, когда нас выводили на прогулку, мы с этим Кузьмичом перекрикивались, а все остальные молчали, чтобы нам не мешать.

Вообще, если б не он, я там несколько раз мог бы погореть. Один раз я заступился за человека, которого хотели «опустить», а такие вещи в тюрьме наказываются сразу же. Второй раз я снова влез в чужие разборки. И лишь вмешательство Кузьмича уберегло меня от страшного финала...

Только перешел в обычную камеру и тут же почувствовал преимущество сидения по хорошей статье: спишь не на полу, а на «шконке». Конечно, тесно вдвоем, но все-таки на «шконке».

После месяца в «ментовской хате» жизнь с обычными уголовниками мне показалась образцом человеческого общежития. Сразу же бросилось в глаза и приятно поразило, что нет никакой ругани. И это — Кузьмича влияние. Как он мне рассказывал, его задача, как авторитетного вора-законника, сразу же установить там, где он находится, нормальные понятия. Здоровые, нормальные понятия.

Ну, он их и установил. Ругаться нельзя вообще. А тем более оскорбить кого-нибудь просто так, ни за что. Это считается очень серьезным «косяком». За каждое произнесенное слово ты отвечаешь. То есть общение накладывает ответственность на двух говорящих. Нельзя поддаваться эмоциям, говорить нужно только разумные вещи. Очень правильная норма общения: никогда не возводить на человека обвинение, за которое ты не готов поручиться полностью, всем своим здоровьем и жизнью.

Впервые я столкнулся с ситуацией, когда само сказанное слово оказывается важнее, чем смысл того, что ты говоришь. Можно говорить о вещах для всех крайне важных. Например, договариваться о каких- то общих действиях по поводу урезанной пайки и при этом допустить одно неосторожное слово — «давайте что-то делать, давайте голодовку объявим, ведь вы же своей пассивностью на «ментов» работаете!» — и с тебя спросят за это слово, хоть во всем остальном ты прав.

Совершенно недопустимым считается воровство или открытое присвоение чужого. Взять можно лишь у того, кто сознательно или несознательно — это не имеет значения — нарушил неписаные предписания тюремного закона. В противном случае жестокое наказание следует немедленно.

Помню, что в том же Новочеркасске как-то «раздербанили», т.е. обобрали, несколько этапов. Это было заведомо неправильно. Удивляюсь, как Кузьмич так скоро об этом узнал — наверное, те, кого «раздербанили», каким-то образом сами пожаловались ему либо перекричались с кем-то, — но наказание последовало сразу же и было страшным: авторитета той камеры, которая «дербанила», «опустили» в тот же день. По одному слову Кузьмича. То есть бедняга даже не успел сам в петушиную хату выломиться.

У меня все время было ощущение, что где-то в основе своей эти «правильные понятия» действительно здравы и правильны, что многие нормы тюремного закона гораздо ближе к традиционной морали, чем те, по которым живет современное общество.

Я считаю, что по духу своему эти правила — мне приходилось много об этом думать — принадлежат не западной культурной традиции, формализующей явления и связи между ними; в них больше восточного — парадоксального… Если ты задаешь вопрос «можно?», то дальше не стоит спрашивать — тебе ответят «нельзя». Потому что человеку здесь можно только то, что он сам для себя считает возможным. Жизнью, поступками, манерой себя держать он определяет свое место — то, для которого он создан. Конечно, поначалу он может претендовать и на чужое, но постепенно все становится на свои места; выше себя не прыгнешь.

Лично мне довольно часто приходилось выбирать, на какие лишения я могу пойти, а чем не поступлюсь ни при каких обстоятельствах. Например, когда уже в колонии я впервые пришел в барак, то мне было заранее известно, что новичкам положено курить на улице. Курить в бараках вообще нельзя, но некоторым можно. И уж те, кому можно, те во все глаза следят, чтобы остальные не курили. И вот, прежде чем пойти в авторитетный угол, я сам закуриваю. Пришел туда уже с сигаретой, то есть повел себя так, как этапники себя вести не должны. Потому что понимал, что готов поступиться многим, но только не этим; я курю очень много, и самое большое для меня неудобство — какие-то в этом ограничения.

Скажем так: в тюрьме человек имеет право на все. Только при этом негласно считается, что за все, что он делает, он должен будет ответить. За каждое слово, за каждый свой шаг. Это — одно из основных правил.

Естественно, эти правила, этот тюремный «кодекс чести» никто и никому не объясняет. Объяснить их просто нельзя. Это как воздух, которым дышишь, — ты начинаешь им дышать и сам все узнаешь. Как-то сформулировать можно только главные табу, чтобы с самого начала ты не совершил роковой ошибки. Об этом всегда тебе скажут. А объяснять человеку, чтобы он не был стукачом, чтоб не лез не в свое дело, не брал чужого — как это возможно?!

Есть понятие: «человек косячный». Если он не впитал в себя дух тюремного закона, не почувствовал его этических основ, он — «косячный». Это значит, что он вообще человек опасный. Опасный своей непредсказуемостью. Он может запороть любой «косяк», за который ты ответишь, потому что ты находишься рядом.

Потому заключенный, если только он хочет избежать неприятных сюрпризов, просто обязан знать, чего можно ждать от каждого из окружающих его, а так же сам соответствовать чужим ожиданиям. При такой высокой взаимозависимости особое значение приобретает четкая однозначность твоих слов, намерений и поступков. Если ты уж что-то решил, то нужно идти до конца. Нельзя просто пригрозить, а потом отказаться от этого. Если уж бросил даже невзначай какую-то угрозу, то должен выполнить. Это тоже восходит к тому, что нужно отвечать за свои слова. И уже не признается никакое изменение ситуации, никакое «нечаянно». В этом мире нет слова «нечаянно». «Нечаянно» значит, что ты сам чего-то не предусмотрел. И это тоже признак ненадежности. А главной ценностью этого мира является человек, полностью уверенный в себе.

В мире, где все очень ненадежно, ценностью становится надежность.

«Новое время» № 30, 1991 год. Фото – Владимир Куприянов.

Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...